В советской философии и эстетике существуют по меньшей мере два реализма: собственно философский и «эстетический». В философских энциклопедиях они разводятся в разные статьи, между которыми нет мостика. В литературных энциклопедиях и 1930-х, и 1970-х годов взаимодействие между реализмами не обсуждается. В поздней соцреалистической эстетике, подобной весьма представительному для своего круга и времени «Социалистическому реализму в теоретическом освещении» А. Н. Иезуитова, речь идет лишь об одном «подлинном» реализме, признающем существование мира независимо от сознания человека. Тем не менее проблема «универсалий» для соцреализма актуальна, и, по-видимому, она восходит к упрощенному пониманию сущности и явления как главного и второстепенного, где главное увязывается с родовым, общим или «типичным», которое, в свою очередь, отсылает к известному высказыванию Ф. Энгельса 1888 года: «…реализм предполагает, помимо правдивости деталей, правдивое воспроизведение типичных характеров в типичных обстоятельствах».
Главное для соцреализма тождественно родовому, общему, универсальному. И это важно, поскольку позволяет понять, почему, к примеру, литература факта, концентрировавшаяся на данности и единичностях, оказалась несостоятельной в рамках соцреализма. Социалистический реализм, таким образом, просто требует для себя «универсалий», причем в рамках его эстетики, в отличие от споров схоластиков, уже не важно, существуют они «объективно» или нет, — в виртуальном мире возможно что угодно. Универсалии соцреализма задаются доминирующей идеологической перспективой. Настоящий же писатель всегда обязан знать, что для данности типично. А «материалистическая» Чернышевского — Ленина аксиома об искусстве как отражении жизни, провозглашенная заранее и сама собой разумеющаяся, легко растворяет границу между виртуальным конструктом и полной единичностей реальностью. Простой механизм перевода философского понятия в метафору — по сути, его профанация — обслуживает столь характерное для соцреализма синекдохическое (с части на целое) перенесение: превращает подвиг Павла Корчагина в утверждение: «К славному подвигу каждый готов!»
Вот почему реализм как художественная форма, отнюдь не изобретенный специально для социалистического искусства, реквизируется новым элитарным советским читателем и, как следствие, писателем. Вот почему всякого рода авангард (от литературы факта до зауми) неприемлем: несвязные, неполные нарративы не рассказывают о типе. Они сами по себе уникальны. В них главное — все. По той же причине ведется повсеместная борьба и с натурализмом.
Этот имплицитный парадокс советского искусства отчасти выразился в полемике вокруг меры романтизма в соцреализме. При всей путаности самого понятия «романтизм», принятого советской эстетикой для характеристики раннего периода советской литературы, он открыто увязывается советской критикой с идеальным началом. Каким бы смутным ни было представление о последнем, допущенный в социалистическое искусство, романтизм может рассматриваться — без согласия советской критики — в качестве мостика к «идеалистическому» реализму средневековых схоластов.
Отличие филологического исследования от философского или логического состоит, помимо прочего, в требовании некоторых текстовых репрезентаций мыслимых логических конструкций. Подумать можно все что угодно, но существует ли межтекстовая связь между реализмом Августина, Фомы Аквинского и искусством Новейшего времени, литературой соцреализма? В качестве такого условного текста-посредника, как одна из репрезентаций, в который раз может послужить источник, безусловно враждебный соцреализму.
А. Бретон в своем манифесте двадцать четвертого года, требуя фиксации всякой ускользающей единичности, пишет:
...<…> установка реалистическая, вдохновляемая позитивизмом от Фомы Аквинского до Анатоля Франса, совершенно враждебна всякому интеллектуальному или моральному взлету. <…> Она беспрестанно укрепляется в прессе и, потакая мнению самого невысокого вкуса, пагубно влияет на науку, искусство: ясность, граничащая с глупостью <…>.
Реалистическая установка, по Тэну, которому следует Бретон, порождает универсалии — типы, которые, находя оправдание в тэновской логике, Бретон не терпит как неистинные. Поэтому одной из мишеней, на которые обрушивается Бретон, становится прозрачность, свойственная роману, и сам роман как средоточие банальностей. Среди подобного рода текстов оказывается и «Преступление и наказание», автор которого, в отличие от Бретона, не сразу, но войдет в разряд приемлемых с точки зрения соцреализма. Критика реализма Бретоном показывает, что упрек в связи со схоластикой в самом деле должен быть отнесен не только к соцреализму (как делает Б. Гройс), но и к «классическому» реализму XIX века. Но нас в данной ситуации интересует лишь путь, каким «наследие» Фомы Аквинского актуализируется в литературе Новейшего времени. А. Бретон судит А. Франса с позиций «супернатурализма» («внутреннее» имя сюрреализма, заимствованное Бретоном у Нерваля). Ему важно передавать исключительные состояния души, а не повторяющиеся, банальные. Горький же, напротив, стоит на позициях романа, высказываясь о натурализме более чем красноречиво:
...Рассказ — неудачен, потому что написан невнимательно и сухо по отношению к людям, они у Вас — невидимы, без лиц, без глаз, без жестов. Возможно, что этот недостаток объясняется Вашим пристрастием к факту. В письме ко мне Вы сообщаете, что Вас «интересует литература факта», т. е. самый грубый и неудачный «уклон» натурализма. Даже в лучшем своем выражении — у братьев Гонкур — натуралистический прием изображения действительности, описывая точно и мелочно вещи, пейзажи, изображал живых людей крайне слабо и «бездушно». Кроме почти автобиографической книги «Братья Земганно» Гонкуры во всех других книгах тускло, хотя и тщательно описывали «истории болезней» различных людей или же случайные факты, лишенные социально-типического значения. Вы тоже взяли случай Вашего героя, как частный случай, отнеслись к нему репортерски равнодушно, и, вследствие этого равнодушия, все герои Вашего рассказа не живут.